old

Норвежский лес

Ладонью воздух зачерпнёшь,
и чуешь, как в горсти трепещет
от моря к морю перебежчик,
норвежский ветер. Чем-то схож
с безумцем он. Но стоят месс
его скитанья и мытарства.
Какое в тьме столетий царство
он ищет? То норвежский лес
он наполняет до краёв
глубоких чащ древесным шумом,
то вдруг в смятении безумном
тревожит дремлющих богов,
грозит Валгалле, гневно шлёт
проклятья Одину и Тору,
и бурей смертного раздора,
в себя вобравшей жар и лёд,
презрев земное шапито,
в припадке ярости и гнева
небес качнувшееся древо
стремится вырвать с корнем до
пустот зияющих, до той,
покоем благостным чреватой,
незримой точки невозврата,
всосавшей космос ледяной.
И вот в твоей ладони он,
как зверь, поджавший хвост и уши.
Но, может, это ты в ловушке,
и с ветром жить приговорён.
Что если это он проник
в тебя скитальчеством бессрочным,
норвежским лесом, морем, ночью,
мурашками за воротник?
Проник в лопатки, кровь и явь,
и в истеченье калиюги
он возвращается на круги,
на круги вечные своя. 

old

***

Медленно, медленно, медленно… Это про снег,
это про время, подобное сонной улитке.
Слушаешь сердце – бьётся ль ещё, болит ли?
За ночь становишься старше на целый век.
Здесь, в шапито поднебесном, кругом подвох,
торг и язычество – даром, что снова святки.
Мир-нищеброд оголтело поёт колядки.
Лечит лишь то, что во всём есть незримый Бог –
в темных сугробах, похожих на спящих зверей,
в елях разлапистых, птицах, бездомных собаках,
в шорохах, запахах, даже в намёках и знаках,
в Боге есть Бог. Чуешь, он уже здесь, у дверей.

Бережно, бережно, бережно… Это про свет,
что зарождается робко на краешке света.
Он проникает в сугробы, в еловые ветви,
в птиц и собак, всё меняя в своём естестве.
Боже ты мой восходящий, а дальше что?
Тьма, как всегда, бьёт в кимвалы и прёт нахрапом,
сопровождая охоту вселенским хайпом.
Быть ли и впредь в шапито записным шутом?
Или не быть, если всё же сберечь, сберечь
свет этот тихий, которым дышать и греться...
Ты узнаешь его, ты вспоминаешь детство,
и понимаешь, что жизнь ёщё стоит свеч.

old

(no subject)

Всё трещит сверчок досужий, свищут ветры-бунтари.
Осень это не снаружи, осень это изнутри.
Росчерк жизни, росчерк смерти – не шедевр, но намёк,
и тебя сметает, метит ветер, сбивший время с ног.
Чем ты полон? Что осталось от твоей слепящей тьмы? -
лишь блаженная усталость да взыскание зимы.
Нет, для будущих скрижалей хлама всякого ещё
предостаточно, пожалуй, только это всё не в счёт.
То война, то пир за пиром, но в любом раскладе карт
осень высится над миром, словно вечный зиккурат.
Кто ты, тянущийся в омут безрассудства с головой? –
информационный повод, и не более того.
Что судьба твоя, что слово, что молитва между строк? –
капля шума мирового, уходящего в песок.
Росчерк жизни, взмах, движенье. Жернова и жертвы их.
Из усталости блаженной происходит каждый штрих.
Только ты не дуй на свечи, предвкушая первый снег.
Потому и бесконечен, что мгновенен человек. 

old

(no subject)

***

Раскидистое дерево – багряник,
развесистый кустарник – бересклет.
Дай, родина, отведать мятный пряник,
а кнут уже изведан с малых лет.
Потешь до крови битого, побалуй,
сведи с ума и вытрезви потом.
По кромке моря пёс несётся алый,
и слизывает небо языком.
И ты вот так же мчишься, угорелый –
по самой кромке, вывалив язык.
Какое, породнившись, горе ело
тебя всю жизнь? Когда же ты постиг,
почуял правду страшную, смешную?
В тебе с рожденья карлицей рябой
пирует смерть нелепая, ошую
архангел страха с грозною трубой.
Но что тебе до них теперь, по грани
бегущему чудному зверю вслед?
Раскидистое дерево багряник,
развесистый кустарник бересклет,
и терпкая трава полынь, и ветер,
запутавшийся в цепких листьях трав…
Всё то, что было, всё, что есть на свете
лишь краткий сон бегущего стремглав.
Нет ничего, ни родины, ни горя,
избыта боль, развеян смертный страх.
Лишь алый пёс бежит по кромке моря,
и ты бежишь в закатных небесах.

old

Рядом с мазанкой рыбака

***

Рядом с мазанкой рыбака
моря нету, а есть пока
церковь, ярмарка, морг, погост.
В руце Господа праха горсть.

Рядом с домиком лесника
нету леса, а есть пока
свалка, баня, кабак, тюрьма.
Дальше – вечное, дальше – тьма.

Рядом с башнею дурака
нет чудесных полей пока,
но зато он стада пасёт
с августейших своих высот.

Рядом с хижиной мудреца –
век невежества, раб и царь
учат жизни его, а тот
им о смерти зачем-то врёт.

Все мы там, в глубине сердец –
раб и цезарь, дурак, мудрец,
и лесник ещё, и рыбак,
и живём себе как-то так…
old

Из нового

***

Выбираешь февраль с бесноватой волынкой метелей,
немотою снегов – неизбывной, глубокой как страх
перед празднеством смерти, с дымящим на кладбищах елей
миражом Рождества, с мчащей на оголтелых ветрах
кавалерией времени – воинством неумолимым.
От него не спастись. Белый свет разметал снеговей –
то пропавшая без вести вьюжит эпоха, чьё имя
ты почти позабыл, опоздавши стать воздухом в ней.

Выбираешь пути, чтоб торить их по топкому снегу,
от начала начал, столько, сколько ещё проживёшь,
лишь бы дальше от мест, где хула и хвала – всё за деньги,
как война или мир, только жизнь – ни за грош, ни за грош.
Тучен град Вавилон, величавы цари, но в конце им
умирать в кандалах срама, немощи, скорби, тоски.
И бежишь от волхвов, а волхвы всё трясут кадуцеем,
в кровь стирая язык, бредя небом своим плутовским.

Выбираешь «прости», и «прощай» выбираешь, а значит,
выбираешь «люблю». И твоя непогожая речь
замирает в тебе, изнутри тебя холодом нянчит,
и лелеет всё то, что уже не сумел ты сберечь.
Всё разборчивей зов голосящих взахлёб колоколен,
что наотмашь зовут в затрапезной родимой глуши.
Спит отечество, но бродит лакомый дух алкоголя
вместе с духом святым, ибо здесь нет покоя лишь им.

Истончившийся холст в Лету канувших тысячелетий
всё полощет февраль, и те, двое, всё бродят окрест.
Но над всей этой пустошью, видимо, есть кто-то третий,
потому что опять в гулах вьюги ты слышишь оркестр,
потому что зовут колокольни, и звёздные Рыбы
к Водолею плывут. И отечество здесь и не здесь.
Потому, наконец, что он есть у тебя, этот выбор,
что бы ни было там, но ты знаешь, он всё-таки есть.


***

Всегда больной вопрос – а судьи кто?
Я сам их видел – это люди в чёрном.
Я с ними пил, рядясь елейным чёртом –
чужой среди своих, я конь в пальто
среди манкуртов в мантиях, среди
слуг Плутоса и вечного Обкома…
А у Фемиды снова глаукома,
ей не до смертных, ей не до судьи,
торжественно прошествовавшей в зал,
где ждут закланья жертвенные овцы.
Какую правосудия торговцы
назначат цену? Если бы я знал!
Какую будут истину искать
глашатаи судьбы и приговора?
Конечно, вор легко почует вора,
тем более, когда воры под стать
друг другу, но от этого исход
затеянной стряпни ясней не станет.
Ну, кто ж посмеет прикоснуться к тайне
их комнат совещательных? И вот
опять свершится таинство сие.
Спасибо всем, участвовавшим в фарсе!
Уходят лицедеи восвояси,
и я пойду... над пропастью в овсе.

old

(no subject)

***

И послышится детство. Замрёшь, отомрёшь и запишешь:
мама мыла… и вспомнишь: Пиноккио, Пух, Айболит…
Но слова ускользают, становятся глуше и тише,
не закончив строки, постарев, нажимаешь «delete».
Что ж, опять не случилось ни чуда, ни вести, ни действа.
Онемевшая память подобна пустынной зиме.
Незапамятный снег предрождественским призраком детства
сыплет с тёмных небес и приют не найдёт на земле.

Кто нашёптывал жизнь, что за космос в зазор под дверями
начинал проникать, отчего так лепились к окну
ветви древних дерев, и о чём так упрямо по раме
всё скорбели-скребли? Не о том ли, как много лакун
в речи времени – там, где, почуяв черту эпилога,
ищет имя оно, роясь в пухлом талмуде утрат,
отдалявших тебя от любимой, от друга, от Бога,
что возделывал свет – занебесной лозы виноград.

Комом в горле слова встали, мёртвою хваткой сцепившись.
Вся отвага твоя в прошлогодний зарыта сугроб.
Слышишь, как тишина заглушает гвалт пирровых пиршеств,
новогодний бедлам, интернетный развесистый трёп?
Но, качнув небеса, прекратив поножовщину молний
и в довесок подачу холодной войны – по весне,
соскользнув по лучу, прикоснется к раскрытым ладоням
тот, кого ты искал в предрождественском путаном сне.
old

***

Там, где призрачно, там, где тонко,
всё не рвется никак во мне.
Взгляд украденного ребенка
у предутренней тьмы в окне.
Память вновь размотает пряжу –
что ни прядь, то вопрос, вопрос:
«Чьих ты будешь небес, пропажа?
Где слепящих своих стрекоз
обронила в кромешной пляске,
в разорённой какой стране»?
И мурашками холод спасский,
как от исповеди, по спине.

Ветер голосом бесноватым
воет реквием, роя тьму.
«Двоюродивым будешь братом,
Амадеус!», - кричу ему.
Дел заплечных небесный Мастер
стылой вечности точит сталь.
Жизнь – мгновенная проба насмерть,
но без права начать с листа,
чтобы жаждой своей пытаться
вновь наполнить пустой стакан,
чтоб опять и опять сквозь пальцы
белый свет утекал в туман.

Зыбко, призрачно, тонко, топко…
Только, что это? – там, в окне,
просветлевшем в мгновенье ока,
ослепительный сыплет снег.
old

(no subject)

Вчерашняя запись куда-то пропала. Странно...
Что ж, попробую восстановить.

* * *
Не сбылось. Причаститься. Принять
всё, как есть, без укора и гнева.
Чем-то вещим, щемящим, напевным
губы мазаны – исполать!
Исполать этой топкой зиме,
иордани Петровского парка,
свечке теплого дня, до огарка
догорающей в полутьме.

Исполать! И опять наизусть
всю молитву – растерянно, робко.
Вижу, вижу, как беличьей тропкой
ты, моя застарелая грусть,
прочь бежишь, заметая хвостом
чуть занявшейся в парке пороши,
след иллюзий, оставшихся в прошлом,
не оставленных на потом.

Всё, как есть. Не от сердца щедрот,
от предзнания близкой утраты,
этой женщине, что виновато
виноватого в полночи ждет,
посвящу всё, что есть впереди,
до последней крещенской метели.
И услышу вдали Колыбельной
слабый отзвук, что тает в груди…
old

(no subject)

* * *

памяти Грегори Лемаршаля

Не плачь о том, чей голос был рекой,
ручьём альпийским, брошенным строкой
нерукотворной лирики в долину
с одной из ослепительных вершин.
Он врачевал, тревожил, ворожил,
смягчал сердца и мял их словно глину.

И он же обращался в океан,
в бунт волн, что омертвелости не терпят,
взмывавших до небес, внушавших трепет.
С каким Крестом в довесок был он дан,
вот этот голос, бравший за живое,
мальчишке из пастушеской Савойи?

С каким?.. Не с тем ли, росшем изнутри,
что убивал, подтачивая тело?
Тьмы шепоток подначивал: умри,
не бейся с вепрем смерти оголтелым –
то Шахматы Господние, подвох?
Молчит, молчит непостижимый Бог.

Мальчишка этот был тебе как брат.
Он радости твоей был трижды рад.
Он в каждой ноте длившимся мгновеньем
жил, как последним. Он светился весь
в распахнутом наружу естестве,
да так, что ты немел в ошеломленье.

И прежний опыт выбросив, как хлам,
ты сызнова, забыв азы и числа,
у этого мальчишки жить учился.
Ты, весь свой век скользивший по верхам,
блуждавший в непролазных дебрях века –
свет различил, почуял человека.

Не плачь о том, кто биться, бунтовать
и бражничать никак не мог в полсилы.
Всё кануло… и даже ветер вспять
не воротить, но у родной могилы
нет, нет, не плачь, подпитывая тьму,
а улыбайся брату своему.